Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Леман, безоговорочно признающий Штейнера «величайшим Посвященным земли», согласился, Сабашникова организовала их встречу. Каково же было ее удивление, когда Штейнер, как будто бы не испытывая к Леману никакого сочувствия, сказал ему холодно: «Ну, так ждите спокойно своей смерти. Это тоже может быть определенной установкой», — после чего поклонился и, обратившись к Сабашниковой, уточнил: «Я говорил с вашим другом только потому, что вы хотели ему помочь»! Аморя расценила это как причуду великого человека, Леман — как умение слушать судьбу и повиноваться ей даже в том случае, если она предвещает самую смерть. Однако, по-видимому, потрясение от встречи с Доктором было столь велико, а молодой организм столь силен, что вскоре после возвращения из Гельсингфорса в Петербург больной выздоровел, а разговор в Гельсингфорсе навсегда обратил его в штейнерианство и сделал его проповедником новой «религии».
Общее преклонение перед Доктором, а также небывалая острота жизни, которую Леман вновь ощутил после отсроченного приговора, бросило их с Лилей в объятия друг друга.
Странною оказалась эта любовь. Связь Лили с Леманом не была платонической — в ней находилось место и страсти, и ревности (когда в 1926 году он женился, Лиля, признавшись, что для нее это стало «большим облегчением», тут же по-женски напускается на его жену — «длинную, длинную петербургскую немку, умную, властную, неинтересную вовсе, с уклонением в сторону „теософской тетки“»[166] — каково!). При этом щедрая, как все поэты, на стихотворные посвящения возлюбленным, адресовавшая Волошину «Звездную ветвь», а Щуцкому — сборник «Вереск», откликнувшаяся на смерть Гумилева стихами «Памяти Анатолия Гранта», она, кажется, не обратила к Леману ни единого чисто любовного стихотворения. Разве что «Грааль» (1915), написанный на мотив вагнеровского «Парсифаля»? Но и тут речь идет скорее о поклонении общей реликвии и исполнении общих обрядов, нежели о живом непосредственном чувстве:
Все пути земные пыльны,
все пути покрыты кровью,
в мире майи мы бессильны…
Но достигнем мы любовью
Грааль.
Круг небесный загражденья
начертим движеньем смелым,
из себя родим движенье.
И сияет в блеске белом
Грааль.
Знак креста и путь смиренья,
веры в Бога непритворной,
легкий вздох благоговенья…
И сияет чудотворный
Грааль.
Вверх поднимем взор покорный.
Там последние ступени,
розы, розы вместо терна…
Тише, тише, на колени…
Грааль.
В одном из исповедальных писем к Волошину она признается: «В январе 1913-го мне показалось, что молчание превратилось в огромную любовь, молчание стало пламенем (Борис Леман). Но не было дано и этого. Только на сердце легла тяжесть огромной любви и еще большего молчания…»[167] Не сам ли Леман припечатал Лилю этим обетом молчания, отрицая ее стихи как то, что в его сознании навсегда было связано с прежней, преступной инкарнацией Черубины? Если так, то их отношения были для Лили во многом продолжением той епитимьи, которую она наложила на себя, согрешившую грехом жизне-творчества, в браке с Васильевым. Леман с Васильевым словно бы дополняли друг друга, как Вронский с Карениным в знаменитом сне Анны: первый брал духовным «вождизмом», наставничеством (впрочем, Лиля довольно быстро переросла Лемана как наставника, и тот это принял — ср. в его письме к Александре Петровой от 23 декабря 1913-го: «Цикл „У Врат Тео<софии>“ вышлем приблизительно 15 января. Сейчас его проверяют, а послать не смею без Елизаветы Ивановны…»[168]) и твердостью, а также непререкаемой верой в учение Штейнера; последний — долготерпимостью, мягкостью и смиренным принятием.
В сущности, Лиля сама намечтала себе любовь к Леману — еще в стихотворении Черубины, пророчески посвященном Савонароле:
Его египетские губы
Замкнули древние мечты,
И повелительны и грубы
Лица жестокие черты.
В нем правый гнев рокочет глухо,
И жечь сердца ему дано:
На нем клеймо Святого Духа —
Тонзуры белое пятно.
Мне сладко, силой силу меря,
Заставить жить его уста…
По одной из своих профессий Леман был египтологом, а по жизненному амплуа — повелителем, доминантом. Ему и впрямь было дано «жечь сердца»[169] — повелевать, карать, миловать и вносить жесткую организованность в окружающий хаос. В конце концов, именно благодаря Леману в 1918-м Лиле удастся уехать из полуголодного Петрограда и обосноваться в Екатеринодаре. Там в ее жизнь вновь вернутся и любовь, и стихи.
Но все это будет позже, а пока они крепко держатся друг за друга в эти предгрозовые военные дни. Ввиду войны быт Антропософского общества, за который отвечали Лиля и Леман, требует все больше и больше усилий по своему сохранению. Между «дорнахскими» и «русскими» антропософами то и дело вспыхивают конфликты, которые надо улаживать; Всеволод Николаевич поглощен работой — инженеры путей сообщения востребованы, так что даже и летние месяцы отдыха Лиля проводит с друзьями и Леманом либо одна. В 1916-м она отдыхает под Москвой в имении Марии Николаевны Кларк, старой, еще коктебельской, знакомой («У нее было очень хорошо; дубы, липы и мокрые от непрерывных гроз поля»), а в 1917-м — в Тифлисе, в одной гостинице с Генрихом Нейгаузом. Петр и Сергей Васильевы, врач и армейский офицер, братья мужа, на фронте, на фронте и Валериан Дмитриев, и на Лилины плечи ложится еще и забота о матери, в свою очередь истомленной тревогой за Валериана… Естественно, что любовь ее к Леману остается не столько всепоглощающей страстью, сколько высоким содружеством, способом двигаться вместе к назначенной (Штейнером?) цели, тем более что «сомнения ни в Докторе, ни его целях» не было ни у Лемана, ни у нее.
И все же главной Радостью этого времени оказалось для Лили возвращение Волошина.
«Братья — камни, сестры — травы…»
В 1916 году, проездом из Франции в Коктебель, он побывал в